Александр Ремез. Пьесы. Москва: Новое литературное обозрение, 2019. С. 464.
Когда берешь в руки сборник пьес Александра Ремеза, составитель которого театровед Полина Богданова, близко знавшая Сашу с самых первых его шагов в творчестве, вспоминается Володин: “Почему-то торжествует правда. Правда, потом. Ho обязательно торжествует. Людям она почему-то нужна. Хотя бы потом...”. Сборник вышел очень сильно “потом”: автора нет в живых уже почти два десятилетия. Но он вышел! Что здесь важнее? Конечно, второе. Де-факто, де-юре существуют пьесы, которым при жизни автора кроме репринта ничего не светило.
Правда, небольшой брошюркой формата А6 с оранжевой обложкой вышла пьеса “Путь”, но это понятно: про Ленина. Но и эта пьеса про Ленина была не совсем про Ленина. Или даже совсем не про него. Она была о Марии Александровне, матери двух свихнувшихся сыновей — Александра и Владимира. Она их этому не учила! Ей в дурном сне не могло присниться, что ее сыновья станут... убийцами. Что они взбунтуются против всего, что составляло ее личную основу жизни, координаты ее существования.
Даже удивительно, как пьесу разрешили поставить — “Путь” не втекал в благоуханные воды советской ленинианы. Но это была хорошая, кондиционная пьеса, интересная для постановки. Александр Ремез плохих пьес не писал. И поставил ее не случайный человек — Анатолий Васильев на Малой сцене МХАТа в 1986 году.
Анатолий Васильев написал предисловие к этому сборнику Александра Ремеза. Саша гордился дружбой с режиссером, а тот “удивлялся Сашиному таланту. Его дерзкому, незащищенному письму. Он писал смело, пользовался сюжетами, которыми в те времена никто не пользовался... Его юношеский романтизм не мог вписаться в московскую пыль. Эта пыль его душила, и он выбрал путь самоубийства...”
Был такой человек — Александр Ремез. Каждый вечер его можно было встретить в театре, в клубе, в театральной круговерти Москвы. Его знали в лицо, называли Лопе де Вега, зная, что он каждый месяц выдает по пьесе.
По утрам он писал. В школьных тетрадях в клеточку простой шариковой ручкой. Когда пьеса была готова, мама забирала ее, отдавала машинистке и потом переплетала стопку бумаги в красный коленкор. В основном такой была жизнь его пьес: от письменного стола — к полке. Некоторые из них, правда, получали сценическую жизнь. Тот же “Путь”, “При жизни Шекспира”, “Гренада”, “Выпускники”, “Божественная Лика”, “Я... я... я...” (о Гоголе). “Осенняя кампания 1799 года” (о Суворове).
Можно ли было по этим спектаклям судить о драматурге Ремезе? Еще надо было найти человека, который все это видел. Нет, были разные театры, были спектакли, но драматурга Ремеза в культурной жизни Москвы и России не возникло. Несколько десятков человек (близкие друзья, редкие коллеги) читали его пьесы, слышали их в авторском исполнении и понимали: это замечательно, это прекрасные пьесы, хорошо бы их увидеть на сцене. И было очевидно — не увидеть.
Почему? Во-первых, пьесы Ремеза не имели к советскому театру никакого отношения. Страна Советов — сама по себе, Ремез — сам по себе. Не состыковаться. Нет предмета для взаимно полезного разговора. О чем Страна Советов может поговорить, в принципе, известно, хотя сегодня и сюда нужно вносить коррективы. Жизнь в Советском Союзе происходила коллективно, все, что ты делал, имело отношение к тому коллективу, который тебе доверил. А у Ремеза такого коллектива не было. Он проживал свою абсолютно частную жизнь, главным занятием в которой было написание пьес. Ему, конечно, было любопытно, что с ними будет дальше, но не настолько, чтобы отказаться от самого себя.
Он жил своим творчеством — об этом и писал. Собственно, темы три. Любовь. Существование художника. Трагическое восприятие действительности. В некоторых пьесах все три темы полифонически претворялись сразу в спектакль, который возникал в голове читающего пьесы. Ремез так прописывал сценическое пространство, поведение актеров, передвижение предметов по сцене, что все становилось зримым:
“Сцена драматическая, которая представляет собою внутренний вид южного придела Успенского собора, который с давних времен расположен на землях Святогорского монастыря, что находится неподалеку от села Михайловского, входящего в состав Псковской губернии. Слева — тяжелая деревянная дверь, намного превышающая человеческий рост; справа — маленькая овальная, обитая железом. В третьей стене — низенькие квадратные окна. Четвертая стена — совершенно глухая, но ее, по счастью, нет. И среди этого священного и вечного покоя — простой крашеный письменный стол со множеством бумаг и книг на нем. Большое мягкое кресло с высокой спинкой и подножной скамеечкой, а ближе к авансцене — еще и стул...”.
На сцену скоро выйдет человек, в котором “очень легко узнать Пушкина”, — пишет Ремез. И начнется спектакль “Драматический поэт”... Когда-нибудь обязательно начнется.
В сборник А. Ремеза вошли “Счастливый конец”, “Местные” “Драматический поэт” (пьеса о Пушкине), фантазия “Автопортрет”, “Божественная Лика”, “Я… я… я…”, “Проклятие”.
На жизнь Ремеза наложились полупустые зацензурированные 70-е, странные 80-е со смертью Высоцкого, изгнанием из страны Любимова, смертью Эфроса, с эйфорией Перестройки, страшенные 90-е — без ничего. Театр, который мог и хотел бы востребовать драматурга Ремеза, не родился. Театру самому было нечего есть. Голод, разруха и полное незнание того, как и с чем выходить на сцену. Ну не с камерным же Ремезом! И будет ли в зале хоть кто-нибудь?
В одном из писем другу Саша писал: “Да, ты права — “физический возраст совершенно не соответствует внутреннему”. Я придерживаюсь того же мнения. Вот почему — “все, что мог, уже написал”. Я не могу представить своей жизни без этого самого “писания”. Это все же главное, что в моей жизни было (и дай-то Бог еще будет, ибо планы на этот счет кое-какие есть).
Мне, как и тебе (и как многим людям в нашей стране), “совсем перестало нравиться то, что происходит вокруг”. Я тоже “большую часть времени пребываю дома”. Но и это не очень-то меня обнадеживает и дает мне внутренние силы.
2000-й год — уж больно високосный! Не говоря уже о смерти близких людей — А. Балтер, Н. Лаврова, В. Дворжецкого, А. Ромашина... А бесконечная Чечня, а “Курск” в Баренцевом море, взрывы в центре Москвы, убийство ректора ГИТИСа С. Исаева (49 лет). И все такое прочее...” (2000 г.)
Сейчас, оглядываясь назад, можно с уверенностью сказать: мы выжили. Все. Театр. Культура. Способность творчества и потребность в нем. И выжил драматург Александр Ремез, хотя автор гениальных пьес скончался в январе 2001 года, в XXI век путешествовать отказался. Этому веку он дарит свои пьесы. И подарок, надо сказать, стоит дорогого.
Александр написал пьесы почти обо всех великих людях, так или иначе связанных с искусством. Гоголь, Лермонтов, Пушкин и многие другие. Гоголь на первом месте, поскольку драматург остро ощущал душевное родство с Николаем Васильевичем. Еще один цикл — пьесы про актеров, режиссеров, художников (на худой конец, журналистов, как говорил автор), то есть людей талантливых, сложных, далеких от банальной обыденщины. Это будущие Пушкины, Лермонтовы, Комиссаржевские и Ахматовы. Про них будет писать когда-нибудь будущий Александр Ремез.
Где-то кипят политические страсти. А где-то пишется “Маскарад”. Эти миры очень редко соприкасаются. Ремез всю жизнь исследовал именно тот мир, где звучит музыка Перголези и люди общаются при помощи взгляда, флюида, поворота головы, намека... Есть ли у Ремеза читатели, зрители, слушатели? Конечно, есть. Может быть, их не толпы. Но в любом городе — непременно — зрительный зал соберется. Достойный зрительный зал.
Когда держишь в руках сборник, читаешь его, перелистываешь, все возвращается к самому началу: листы книги переворачиваются за верхний правый угол, чтобы не помять и случайно не запачкать страницу. Это — культура. Которую не преподают. Она возникает в системе “учитель — ученики”. Она передается из поколения в поколение. Драматургия Ремеза — это культура, которая из прошлого перетекает в будущее так же естественно, как плывут по небу облака. Несмотря на трагичность многих сюжетов или благодаря им.
Трагедия, ранняя смерть всегда обостряют внимание и органы восприятия человека. И чтение пьес Александра Ремеза заставляет внутренне собраться, выбросить из головы суету и все пустое. Здесь идет разговор по гамбургскому счету.
“Очень оригинальный тост. За наших с тобой детей! За тех, которые уже сто раз могли быть, и за тех, которые уже никогда не будут. За всех тех детей, которых мы оставили на самых разных простынях и в самых разных больницах, и за всех тех, которые теперь оставили нас. За их счастье! Вот какой у меня тост придумался. Красиво сказано, а?” (“Счастливый конец”, с. 70).
Даже это слово “изволь” — его нет в сегодняшнем лексиконе людей, оно стало книжным, литературным, хотя это очень простое, чудесное слово, обладающее своей модальностью и своей эмоциональностью. И есть люди, которые используют его в разговоре. Ремез писал на языке, который мы знаем, но забыли об этом. И писал он о том, что мы знаем, но боимся (неловко, непривычно, не принято?) о том говорить, и играть как-то не получается.
“С каждым днем наши встречи становятся все случайнее, с каждым часом — все короче. Потом — его окончательный отказ, и я остаюсь тут одна, я одна в Париже, оплаканном осенним дождем. И по ночам — когда удастся уснуть, во сне я вижу Мелихово, диван, на котором сидела, и там, во сне, ОН говорит со мной, шутит, ведет к столу, мы ужинаем, потом я сажусь к роялю и пою красивый романс Чайковского, и все продолжается, продолжается. А потом: пробуждение — я жду ребенка от Игнатия...”. (“Божественная Лика”, с. 345).
Как было бы прекрасно, если бы из этой мелиховской гостиной к нам вышел интеллигентный автор, милый и доброжелательный человек среднего возраста... Увы. Не милый и не доброжелательный — беспробудно пьяный, скандальный, временами почти безумный. Вне своих пьес он был невозможен. В связи с этим очень уместны слова одного великого режиссера: “Не испытывайте силы художника за пределами его творчества. Там у него может их не быть”.
Да, там, в реальной действительности, где пешеходные переходы через московские улицы, магазины, почта, троллейбусы, очередь к пивному ларьку, в которую надо встать и выстоять ее... сил у него не было. И не только у него. Об этом спел Владимир Высоцкий:
“И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, —
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас”.
Александр Ремез умер, когда ему было 46 лет (Высоцкий в 42, Шпаликов в 37). Вроде бы мало. Но совершенно справедливо сказал в предисловии Анатолий Васильев: “Он прошел свой земной путь от начала до конца. Теперь мы можем обрести Сашу через его пьесы”.
И тут возникает тихий, но пронзительный голос Сергея Никитина: “Я к вам травою прорасту, попробую к вам дотянуться...” (стихи Геннадия Шпаликова).
У Ремеза и Шпаликова похожие судьбы (с разницей в десятилетие). Шпаликов тоже был “проявлен”, стал значимой фигурой в культуре нашей страны уже после смерти. У Шпаликова не было архива, друзьям пришлось намучиться, создавая его сборник. У Ремеза, по счастью, архив есть. И там — пьесы, которые станут новой главой в истории российского театрального искусства.
Пусть останутся пьесы. И пусть продолжается песня Геннадия Шпаликова:
“...Не приоткроет мне оно
опущенные тяжко веки,
и обо мне грустить смешно
как о реальном человеке”.