vk.com/vremia_dramy
contest@theatre-library.ru
Главная
vk.com/theatre_library
lay@theatre-library.ru

Российский литературный журнал, выходил с 1982 по 2021 год.

Публиковал пьесы российских и иностранных писателей, театральные рецензии, интервью, статистику постановок.

До 1987 назывался альманахом и выходил 4 раза в год, с 1987 это журнал, выходивший 6 раз в год, а после 1991 снова 4 раза в год. Перестал выходить в 2021 году.

Главный редактор — Андрей Волчанский.
Российский литературный журнал «Современная драматургия»
Все номера
Авторы
О журнале

Из хаоса звуков

Продолжение. Начало в № 4, 2018, № 1, 2019 г. (“Драматурги”), Окончание в № 3, 2019 г. (“Режиссеры”).

Мемуар

Режиссеры

Олег Ефремов: “Все пройдет, через год я встречу вас в Пекине...”

“Дорогой Олечке с любовью. О. Ефремов. 1 окт.1987 г.”

Надпись на фотографии. Фотографию, на которой разминающий сигарету в пальцах Олег сидит на репетиции, сделал мой славный товарищ по “Комсомолке” Женя Успенский. Отлетав, отплавав, отъездив, отходив ногами сотни тысяч километров по родной и чужой земле, отсняв тысячи известных фотографий, Женя кончил жизнь трагически, потеряв обе ноги, сев в инвалидное кресло-каталку, и несмотря на прорывы отчаяния, до самой последней минуты сохраняя высоту духа.

Женино фото — подарок Олега мне на его, Олегов, день рождения. 1 октября 1987 года ему исполнилось шестьдесят.

А когда мы только познакомились, первым подарком был его приход на мой день рождения. Я устроила домашний ужин для друзей, он позвонил, куда-то позвал, я сказала, что не могу, у меня гости, приезжайте вы. Мы были еще на “вы”. Он взял и приехал. Я обрадовалась необычайно. Делала вид, что ничего особенного не происходит, а сама была на седьмом небе от счастья. Он был кумир миллионов. И этот кумир был в тот вечер с нами.

Ну что в нем было такого особенного? Простецкая физиономия, вислый нос, вислые щеки, сжатый или, наоборот, полураскрытый рот, глаза колючие или растерянные, понимающие или не прощающие, или вдруг смеющиеся заразительно — чем брал? А вот неслыханным обаянием. Человека хотелось пожалеть от души, и прислониться к нему хотелось. Вот кто был звездой задолго до того, как самые ничтожные дарования принялись заявлять о своей звезданутости. Ему это было бы противно. Артист от бога, строитель театра, знающий себе цену, он знал цену тщете и до суеты не опускался. Не благостный, не встающий в ряды, не искатель наград, он был из крупняков. Не существовало человека театра в Москве любимее, чем Олег Ефремов. Не существовало театра любимее, чем “Современник”.

Дом в три этажа стоял на площади Маяковского, нынешней Триумфальной, между гостиницей “Пекин” и улицей Горького, нынешней Тверской, чуть наискосок от памятника Маяковскому, где собирались и читали свои стихи молодые поэты. В сумерках загоралась вывеска «Московский театр “Современник”», загорались витрины с репертуаром, люди толпились у входа в безнадежных поисках лишнего билетика, счастливцы с билетами и контрамарками, минуя несчастливцев, проходили внутрь, зал набивался до отказа, в отсутствие привычного занавеса жизнь на сцене зарождалась задолго до начала действия, но вот все стихало, актеры обменивались первыми репликами — и вас охватывало предвкушение счастья. Тишина взрывалась то смехом, то аплодисментами.

Спектакли составляли часть нашей жизни, притом наиважнейшую, наутро только и разговоров, что об увиденном вчера.

Я пересмотрела в “Современнике” практически все. И таких как я было большинство. “Вечно живые”, “В поисках радости”, “В день свадьбы”, “Традиционный сбор” и “С вечера до полудня” Розова. “Голый король” Шварца. “Пять вечеров”, “Старшая сестра” и “Назначение” Володина. “Никто” Эдуардо Де Филиппо. “Пятая колонна” Хемингуэя. “Обыкновенная история” по Гончарову. Знаменитый триптих: “Декабристы” Зорина, “Народовольцы” Свободина, “Большевики” Шатрова...

Ефремов сдирал коросту с нашего существования, обнажал нервные узлы личных и социальных взаимоотношений, задавал вопросы человеку на сцене и человеку в зале: кто ты? Каков ты? Зачем ты? Чиновники ярились, спектакли запрещались, Ефремов сочинял нетривиальные ходы, хитрющий, играл в наивность, обманывал и обыгрывал.

Говорят: тон делает музыку. Интонация сделала “Современник”. Законодателем на театре был МХАТ с его пафосным выражением чувств и артикулированной речью. “Современник” преобразил прежние каноны. Он вывел на подмостки обычных людей, ничего не форсировавших, заговоривших так, как обычные люди говорят между собой. Правда “Современника” была правдой жизни. Евстигнеев, Кваша, Толмачева, Волчек, Табаков, позднее Козаков, Лаврова, Даль выражали нас. И один из них — один из нас — Ефремов.

Мы читали “Новый мир” и ходили в “Современник” — и верили, что еще немного, и пронизавшая нашу жизнь официозная фальшь растает, как тает грязный снег под лучами все более прогревающего землю солнца. Оттепель волновала. Большая статья Лена Карпинского в “Юности” о трилогии “Декабристы”, “Народовольцы”, “Большевики”, в которой гуманистические, либеральные идеалы, по существу, противопоставлялись советской идеологии, показалась предвестьем настоящей весны. Видимо, автору ее, в то время сотруднику “Правды”, казалось то же самое. Вместе с Федором Бурлацким Лен Карпинский пошел дальше, совершив попытку атаки на сам принцип партийного руководства театральным искусством. “На пути к премьере” называлась статья, которую ее авторы предполагали опубликовать в “Правде”. Руководство статью не пропустило. И тогда они опубликовали ее в “Комсомолке”. Разразился скандал. Федор не так пострадал, как Лен, для которого дело кончилось изгойством. Умнейшего человека вычеркнули из активной жизни.

Символическим предстало разрушение дома “Современника” на Маяковке. Ну просто городу понадобилось место для автостоянки, а театр получил даже еще более удобное здание на Чистых прудах — бывший кинотеатр “Колизей”.

Ефремов в тот день возвращался из Ленинграда. Он уже возглавлял МХАТ, в который его позвали мхатовские старики и который он задумал реформировать на тех же началах, на каких когда-то формировал “Современник”, и многое ему удалось. Многое, но не все.

Сейчас он стоит и смотрит, как созданный им театр превращается в руины. Не в переносном смысле. В переносном — “Современник” продолжится. В буквальном. О чем думал он в эти мгновения? Что творилось в его душе? Об этом можно судить по свидетельству еще одного человека. Конечно, темпераменты разные и разное душевное устройство, но минута та же.

“Жизнь... переломала наши надежды вместе со старым зданием театра. Это был трагический момент, когда его стали ломать. Я тогда стоял неподалеку, и казалось, что ковши экскаваторов и стальные безжалостные гребни бульдозеров сметают с лица земли все наше поколение со всеми его надеждами...”

Это написал Евтушенко.

“Опустела без тебя земля...” Тонкий, нелепый, бьющий по нервам голос Татьяны Дорониной — плач по Олегу Ефремову.

Он еще был, и быть ему предстояло до самого конца ХХ столетия. Они играли вместе в фильме Лиозновой по сценарию Борщаговского “Три тополя на Плющихе”, Доронина и Ефремов, и разошлись, как развелись, при расколе МХАТа. Предчувствие опустевшей без него земли пронзило еще по выходе фильма и будет пронзать всегда, стоит зазвучать нехитрой песенке.

Я навестила его на Тверской, когда счет пошел на недели, но ни он, ни я этого еще не знали. Он отпустил бороду, которая ему дико не шла, исказив его некрасивое прекрасное лицо. Принесла пирожных, пили чай с пирожными. Он выключил аппарат — я включила диктофон. Через свой аппарат он дышал. С перерывами. У него творилось что-то невообразимое с дыханием. Диагноз: пневмосклероз, эмфизема легких, легочное сердце.

Дома, расшифровывая пленку, всё не могла понять, что получилось. Разговаривали уж как-то просто, простыми словами и о простом. А закончила расшифровку — глаза были на мокром месте.

Публикация в “Комсомолке” вызвала шквал звонков. Не знала, понравится ли Олегу. Ждала реакции. Телефон зазвонил. Он сказал два слова: небуржуазно вышло. Небуржуазно — значит не гламурно, не про гламурное. По честняку, как сегодня говорят. Одно слово примерно по такому же поводу было произнесено Эфросом: интеллигентно. Две самых высоких и самых дорогих оценки из всех, когда-либо мною слышанных.

В газете беседа заканчивалась тем, что Олег собирался в Париж, в госпиталь, сказав, что берет с собой одну книгу — Библию. Он не был религиозен, и его обращение к Библии поразило меня. По правде, он сказал, что берет с собой не одну книгу, а две. Вторая — мой сборник стихов “Високосный век”. В газете это по понятным мотивам я опустила.

По возвращении из Парижа звонок: “Старуха!..” Что сказал о стихах — опускаю также. Обрадованная, закричала в трубку: “Я приду к тебе, как только приеду, непременно, сразу, слышишь?..” Я уезжала в командировку. Я не успела.

Было 24 мая, день рождения “Комсомолки”, отмечали в зале “Россия”, зал снесут вместе с гостиницей позже, как снесли “Современник” и много чего еще.
Ко мне подошли и сказали...

Старая-старая запись в дневнике не про всешнее, как говорят дети, а про личное: “Приезжал Олег Ефремов. Кормила его ужином. Рассказывала ему о своей любви. Он — о своей. Я переживала очередное разочарование. Проговорили часа полтора. Искренне и бережно. Он сказал: милая Оля, все пройдет, через год я встречу вас в “Пекине” и вы мне скажете, что снова влюблены...”

Не встретит.

Анатолий Эфрос: “Нужно поставить еще много спектаклей...”

“Драматургу критику женщине работнику редакции члену арбузовской шайки приятельнице Володи Андреева жене моряка водителю Жигулей Кучкиной Оле! От Эфроса 6 октября 1975 г.”

Такую надпись сделал Анатолий Васильевич Эфрос на своей книжке “Репетиция — любовь моя”.

Я не была женой моряка — я была женой океанолога. Я не была приятельницей Володи Андреева — Владимир Андреев, главный режиссер Театра Ермоловой, всего-навсего поставил мою пьесу “Белое лето”. Эфрос немного — иронически-ласково — сдвигал реальность. Он делал это в жизни — он делал это на сцене, будучи и там, и там равным самому себе. Счастье — быть равным себе в том, как и чем ты живешь и как умеешь выразить это в работе, которой занят.

Эфрос был счастлив. Может быть, это был самый счастливый период его жизни. Все совпадало: любовь публики, любовь к актерам, любовь актеров.

Начало книжки “Репетиция — любовь моя” вынесено на обложку:

“Я люблю каждое утро приходить к актерам, с которыми работаю. Мы знакомы уже давно”.

На внешнюю и внутреннюю стороны обложки художник Давид Боровский, делавший с Эфросом лучшие свои спектакли, поместил фото Льва Дурова и Ольги Яковлевой.

Не пройдет и десяти лет, как Дуров не просто предаст своего мастера, но возглавит гон на него, предопределив тем самым его уход с Малой Бронной. Покинет Эфроса Боровский, не принявший его прихода на Таганку на место опального Любимова. Верная Яковлева останется с Эфросом до его последнего часа.

В те дни все, казалось, было счастьем. Каждый спектакль являл собой событие. Эфрос открывал современную драматургию — Розова, Арбузова, Радзинского, это были его писатели, вся Москва бегала смотреть “В день свадьбы”, “Мой бедный Марат”, “104 страницы про любовь”, “Снимается кино”... Потом пойдут Теннесси Уильямс, Олби, Чехов.

Начинался другой, живой театр, потеснивший мертвечину Софронова, Сурова, Мдивани. Благостно это не могло пройти. Мертвое хватало живое. На стороне мертвого была вся чиновная братия.

Один из лучших критиков той поры Владимир Лакшин, работавший в оттепельном “Новом мире”, записал в дневнике: “Историю человечества следовало бы делить на три великие эпохи: палеолита, неолита и Главлита”.

Смешно. До слез.

Видимые и невидимые миру слезы проливал художник, чей замысел под напором партийной цензуры грозил быть либо искаженным, либо не воплощенным вовсе. Приходилось продираться сквозь частокол поправок, унимая сердечную боль.

Сегодня трудно вообразить себе резоны, по каким чиновник ставил палки в колеса выдающимся произведениям литературы и искусства. Этот герой не то сказал. Тот не так повернулся в кадре или на сцене. Здесь явный намек на что-то. Там похоже на оскорбление устоев. Устои носили характер неопытной барышни, которую всяк стремился изнасиловать, опасность подстерегала на каждом шагу, бдительные стражи режима не дремали, официоз не желал сдаваться.

“Счастливые дни несчастливого человека”. Красноречивое название пьесы Арбузова, которую ставит Эфрос. И взрыв очередного недовольства партийных чиновников. Никакой фронды в спектакле нет, если не считать фрондой интеллигентскую рефлексию. Но она и есть фронда. Советская интеллигенция не должна рефлексировать, она должна смело и прямо шагать вперед, в ногу с рабочим классом и колхозным крестьянством, как это демонстрировали Софронов и Мдивани. Человеческое само по себе представляло фронду. А Эфрос был занят исключительно человеческим. Все растворено в атмосфере, которую он умел создать как никто другой. Из поступков и реплик, из скрытых поводов и оснований, какие внезапно или постепенно становятся явными, из настроений и страстей сплеталось нечто, в чем мы томительно узнавали свое. От его постановок холодело под ложечкой. В них открывалось — за произносимыми словами, сверх слов — и почему страдают люди, и почему надеются, и почему лишают себя жизни, и почему находят мужество жить.

Он выходил на премьере к рампе вместе с актерами, все случилось, все состоялось, мягкая усмешка освещала крупные черты лица, в усмешке — нежность и печаль. Печаль — от природного понимания людей. За ней — непроговариваемая нежность к ним.

Я принесла редактору “Комсомолки” рецензию, где попыталась поделиться мыслями о спектакле. Рецензию поставили в номер. Потом сняли из номера.
Поставили в недельный план. Из плана сняли. Поставили в месячный. Терзали замечаниями, все новыми и новыми. Пока, наконец, не догадалась поговорить с редактором по душам. И тогда выяснилось, что московские власти не рекомендовали отмечать спектакль, а точнее, рекомендовали не замечать его. Унылое зеркальное — зазеркальное — отражение в газетном сюжете сюжета театрального. Эфрос прочитал полосу, в которой была заверстана почти что вышедшая, но так и не увидевшая света статья, и вот тогда-то произнес всего одно слово: интеллигентно. Я была вознаграждена за свои злоключения. Его — вознаграждали неизменные овации публики.

Он жил на Васильевской улице в доме с крутыми лестничными ступенями. Я была влюблена во всех обитателей этого дома. В Толю, в его жену Наташу Крымову, в их сына, долговязого Димку, сначала школьника, потом студента ГИТИСа, в их собаку, большого доброго шерстяного эрдельтерьера. И даже в вещи, сплошь и рядом изготовленные руками Наташи, умницы и искусницы. Влиятельный театральный критик, она работала в журнале “Театр” и задавала моду на все настоящее и стоящее в искусстве. Мимоходом, между статьями, шила себе юбки в стиле кантри, вязала шали, свитера своим мужчинам; одеяло, которым была покрыта тахта, состояло из кусочков, со вкусом подобранных и соединенных ею. И даже в еду, какой угощали, я была влюблена, потому что Наташа была, к тому же, великолепная кулинарка.

Случай выпал поехать вместе на театральный фестиваль в Прибалтику. Ее все знали, самые крупные режиссеры почитали за честь дать ей интервью, на фуршетах после спектаклей театральный люд клубился возле. Она была живая, простая в отношениях, хотя могла быть очень резкой, и в ней чувствовалась сила. А поскольку она повсюду таскала меня с собой, я с жадностью училась у нее профессии.

У меня есть две ее книжки. Одна — “Станиславский-режиссер” — с неясной надписью, скорее всего, иронической, что в Наташином характере: “Самой суфизантной Оле от менее суфизантной Наташи. Рига — Москва. 29.III.71 г.”. Сейчас, отыскав книжку, хотела узнать, что такое “суфизантная”. Полезла в словари — напрасно: этого слова нигде нет. Позвонила Зорину: единственный, кто мог бы сказать. Он сказал: кажется, это “самодостаточный”, но перепроверьте. А перепроверить не у кого.

Зато ясная на второй — “Имена”: “Очень мило с твоей стороны, что мы встретились. Я тебе дарю эту книжку, как ни странно, с нежностью. Это со мной не очень часто бывает. Нат. Крымова. 6.VIII.71 г.”.

Благодаря Наташе, прежде всего, в их доме царило то чудесное согласие, при каком все друг с другом считаются, уважают достоинство друг друга, интересны друг другу, все друг друга любят.

Взрослый Дима говорил мне, сам удивляясь:

— Мы никогда не ссорились!.. Мама рассказывала, что говорила с Марией Осиповной Кнебель, когда той было уже восемьдесят лет, а она все работала, и мама говорит: как вы хорошо сохранились, какой у вас заряд здоровый в натуре, в чем причина? И та ей отвечает: Наташенька, у меня было счастливое детство. Видимо, у меня также...

А между тем история любви Эфроса и Крымовой изобиловала драмами. Собственно, одна драма прошла через всю их жизнь. То, что муза Анатолия Эфроса — Оля Яковлева, было известно всем. И в первую очередь, Наташе. Театральный мир узок, все всё про всех знают. Наташа несла свой крест с поразительным благородством. Треугольник, будучи мукой, был и источником творчества всех троих. Наташа знала это более прочих.

Эмоциональная напряженность была дорого оплачена. У Толи инфаркт, у нее рак, потом Альцгеймер.

Раньше всех не стало всеобщего любимца эрдельтерьера.

В тот день Толя вместе с Димой поехали на своих “Жигулях” за город хоронить собаку. Когда покупали машину, считалось, что водить будут Дима и Наташа — не Толя же, с его высшей нервной системой, не приспособленной для матчасти жизни. Толя сел за руль и поехал, как будто был рожден для этого. Талантливый человек оказался талантлив и здесь. Вернулись домой. Говорить же надо о чем-то — стали говорить о декорациях к спектаклю “Воспоминание” по пьесе того же Арбузова, над которой вместе работали, Толя — постановщик, Дима — художник. Эфрос предложил сыну совместную работу, еще когда тот учился в ГИТИСе. Позвал делать “Отелло” в качестве диплома. Как бросают ребенка в глубоководную стихию, чтобы он научился плавать, так Эфрос бросил сына в труднейший классический репертуар.

В арбузовской пьесе муж уходил от жены, она приходила в пустой дом, и все там было уже по-другому. Диму посетила идея построить в первом действии большой дом, в котором хорошо жить, а во втором — такой же дом, но уже маленький, в котором жить невозможно. Дима изложил идею, Толя посмотрел на него, помолчал и сказал: нет, это не про то, это про то, что вот мы вернулись домой... — и он показал на подстилку, на которой столько лет уютно располагался эрдельтерьер — все то же самое, а собаки нет.

Внешние масштабы, в каких можно жить, а в каких нельзя, не занимали Эфроса. А вот каким-то образом передать, что чего-то чрезвычайно важного и дорогого больше нет...

Толя не застал восхождения Дмитрия Крымова на театральный Олимп. Первые шаги сына к Олимпу застала Наташа.

Наташа иногда бывала на наших арбузовских посиделках, Арбузов приглашал. С ней было интересно. Толя тоже к нам как-то относился. Он даже нашел время провести несколько репетиций с актерами при подготовке вечера в Большом зале Дома литераторов, где участники Арбузовской студии показывали отрывки из своих пьес. Славкин был представлен фрагментом пьесы “Взрослая дочь молодого человека”. Петрушевская — одноактной пьесой “Любовь”. Мою монопьесу “Телефон” играла выдающаяся актриса Римма Быкова. Кое-кто из нас Толе нравился, но никого он так и не поставил. За исключением Вени Балясного, написавшего специально для него пьесу “Дорога” по мотивам поэмы Гоголя “Мертвые души”. Спектакль, по общему мнению критики и публики, не удался. Я приняла и спектакль, и пьесу, но осталась в подавляющем меньшинстве.

С этой неудачи наметилась и стала расширяться трещина в отношениях между режиссером и некогда обожавшими его актерами.

Книжка “Репетиция — любовь моя” заканчивалась так:

“...Поставить “Отелло” и заново — “Чайку”... Потом напишет свою очередную туманную пьесу Арбузов... Поставить “Мнимого больного” и “Вишневый сад”. У Рощина, Радзинского, Розова попросить новые пьесы. Нужно поставить еще много спектаклей. Придумать хорошую новую работу для Дурова и для Яковлевой. Для Волкова и для Сайфулина. Для Каневского и для Дмитриевой. И т.д. И т.п.”.

Он думал о драматургах, он думал об актерах, он думал о счастье новой работы с ними, любимыми.

Все воплотилось.

Трещина, и разрыв, и смерть — впереди.

Олег Табаков: “Ничего интересного, я удачник”.

В его книге “Моя настоящая жизнь” есть групповое фото: Гарик Леонтьев, Гриша Гурвич, Олег Табаков, Маша Овчинникова, Аня Гуляренко, Лариса Кузнецова, Марина Шиманская, Леша Селиверстов, Вася Мищенко, Леша Паперный, Андрей Дрознин-младший, Сережа Газаров, Игорь Нефедов, Саша Марин, Андрей Смоляков... Я тоже есть.

В тот сезон в подвале на улице Чаплыгина, где располагалась Театральная студия Табакова, давали мою пьесу “Страсти по Варваре” в постановке Табакова. Название придумал он. У меня вначале стояло вычурное: “Пьеса для пяти голосов”. Потом не менее вычурное: “Партию фортепьяно исполняет...”

В Театре-студии велись дневники. В книге — их фрагменты.

“9 мая 1979 г.

Читка пьесы “Партию фортепьяно исполняет...” (Заметка на полях: “м.б. “Страсти по Варваре”?)

Хомяков. Мне понравилось.

Игорь (Нефедов). Впечатление хорошее, пьеса сегодняшняя, ситуация знакомая, есть что делать.

Шендерович. Я понял, что хорошая пьеса. Женщина в джинсовой юбке вызвала очень большую симпатию. Женщина в кримпленовом платье очень узнаваема. Хотел бы перечитать второй раз.

(Все высказываются — пьеса понравилась.)

О. Табаков — О. Кучкиной (автору). Спасибо Ольге за доверие. Если ты рискуешь дать пьесу нам...

О. Кучкина. Я связываю свои надежды с вашим возрастом. Хочется попробовать здесь. Интересно начать сначала...”

А еще интересно, что приведены высказывания одних мужчин. Хотя в пьесе все роли — женские.

Через несколько страниц и почти через год:

“1 марта 1980 г.

Сегодня показывали “Страсти по Варваре” своим — педагогам и студийцам. Нашим понравилось. Послезавтра играем для медиков”.

На том групповом фото нет Лены Майоровой (она есть на другом фото) и нет Марины Зудиной. Первая сыграет главную роль в пьесе, вторая — главную роль в жизни постановщика пьесы. Первая, будущая прима ефремовского МХАТа, трагически погибнет в огне: на ней загорится платье, которое она не сможет сорвать с себя. Вторая, будущая прима табаковского МХТ, родит Табакову двух чудесных детей, Павла и Марию.

Олег был самым юным актером “Современника”. Самым лукавым и самым обаятельным. Если не считать двух других Олегов — Ефремова и Даля. Но Даль придет в театр позже, а с Ефремовым что же тягаться...

Труппа “Современника” вся сплошь состояла из романтиков. На их фоне прагматичность Табакова бросалась в глаза. Как бы все к своей выгоде — такую репутацию хитрована заслужил.

Тем удивительнее было, что в двадцать девять лет он перенес инфаркт. Люди, которые не тратят сердца, не срывают себе сердце.

И тем удивительнее было, что этот, в сущности, еще молодой человек стал отцом-основателем театра-студии, целиком отдавая себя еще более молодым людям.
Я ходила в подвал, чтобы забыться. Вся тяжесть моей жизни того периода отступала, когда я погружалась в атмосферу “Табакерки”, как назовут ее позднее. Это был мой театр, это были любимые мной девочки и мальчики, это был строгий, жесткий, нежный, тонкий Олег Табаков как открытие.

Он придумал музыкальное сопровождение спектакля Сороковой Моцарта в современной аранжировке. С тех пор я всегда волнуюсь, когда слышу современную аранжировку этой симфонии.

Однажды у нас состоялся занятный диалог. Я спокойно констатировала:

— Ты человек исключительного обаяния и, наверное, путем обаяния мог получить в жизни все что хотел.

Он так же спокойно констатировал в ответ:

— Да, я это знаю.

И добавил — о “Табакерке”, которой многажды перекрывали кислород, и даже “Современник” отказался взять ее под свое крыло:

— Если заметила, я не прибегал ни к чьей помощи. Не смыкался ни с одной мафией — ни критической, ни литературной, ни общественной.

Я заметила.

Маленьким он подписывал письма отцу: маршал Лёлик Табаков. Маршальский жезл так и носил в заплечном мешке всю жизнь.

В его корневой системе — его саратовское прошлое. Мама-доктор, папа-доктор, похожий на доктора Чехова, соседка по квартире Мария Николаевна, ставшая второй матерью ему и его первенцу Антону и не ушедшая из жизни до той поры, пока не поставила на ноги его дочь Сашу; дорогие ему баба Оля и баба Аня, простолюдинки; дед, владелец земель близ острова Капри и в Балтском уезде, умерший в своем доме, в своей постели спустя два года и два месяца после Октябрьского переворота.

— У Блока усадьбу сожгли, а деда Андрея Францевича Пионтковского крестьяне до последнего часа содержали и кормили.

— Почему?

— Наверное, много добра делал.

Об отце сказал благодарно:

— Отец и по сей день остается одной из самых значимых человеческих фигур в моей жизни. Деловые свойства — работоспособность, организованность, умение все держать в голове и очень редко ошибаться, конечно, унаследованы мною от него.

И еще более благодарно — о матери:

— Когда судьба намеревалась дать мне очередной пинок, у меня все время было ощущение, что она подставляет под удар свою руку... В маме было сильно развито желание успокоить душу. Она совершенно не умела держать зла на кого-то или на что-то. Это от нее усвоил и я.

Четыре крови смешались в Лёлике: польская, русская, мордовская и украинская. Предки его звались не Табаковы, а Утины. Бедного Ивана Утина богатые крестьяне Табаковы взяли на воспитание и дали ему свою фамилию.

Услышав это, рассмеялась:

— А то была бы не “Табакерка”, а “Утятница”.

Еще к вопросу о фамилиях.

“Фамилие такое — Матроскин”. Знаменитый кот Матроскин — знаменитый говорящий кот в знаменитом мультфильме, озвученный знаменитым Олегом Табаковым.
“Я еще и вышивать могу, и на машинке тоже...”

Сколько бы раз это ни прозвучало, реакция одинакова: вы непременно растянете рот в улыбке. Смеясь, сказала ему, что из десятков, а может, и сотен ярчайших комедийных ролей этот всенародный любимец — самая масштабная его роль. Он как всегда за словом в карман не полез:

— А почему бы нет? У Бориса Бабочкина — Чапаев, чем Матроскин хуже? Даже, думаю, Матроскин ширше в сознании народа. Потому что дети сменяются, а там все-таки ограниченный контингент.

Драматические и даже трагические краски были так же подвластны ему, как и комические. Дыхание перехватывало, когда он играл нищего старика в “Комнате смеха” в постановке Камы Гинкаса в “Табакерке”. А когда читал последние стихи Андрея Вознесенского на панихиде в Доме литератора — глухо, ровно, каменно, навсегда, — удерживала себя, чтобы не разрыдаться в голос.

Еще один наш диалог.

— ...Ничего интересного, я удачник

— А меня как раз интересует философия удачи...

Если этому удачнику было плохо — а ему бывало плохо, — он не искал плеча, на котором выплакаться, как это делает множество страдальцев, а мог засадить стакан водки, лечь, отвернувшись к стене, и проспать часов десять кряду, после чего встать как новенький.

Его последний роман, окончившийся вторым и последним браком, дался ему непросто. Тяжело было оставлять верную жену, актрису Люсю Крылову, тяжело переносить разрыв со старшими детьми, особенно — с резко отвернувшейся от него дочерью Сашей. Но он ничего не мог поделать с нагрянувшим чувством.
Ему было сорок восемь, ей — восемнадцать.

Интернет переполнен признаниями знакомых и подруг Марины Зудиной, точно знающих, что девушка поставила себе целью сделать выдающуюся карьеру, покорив выдающегося мастера. Мастеру это было все равно.

Снижая, как обычно, пафос высказывания, он сравнивал случившееся с каламбуром советских времен: выиграть “Волгу” по лотерейному билету.

Благословляя дар небес, повторял тютчевское:

“О, как на склоне наших дней
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней...”

Продолжительное время Марина была, по распространенному мнению, никакая актриса. Недолго думая я задала Олегу прямой вопрос: что он может сказать о ней как об актрисе.

И получила такой же прямой ответ:

— К ней были несправедливы, считая наложницей патрона, патрона хрен оскорбишь, он толстый — пнем ногой наложницу. Но работа в английском фильме “Немой свидетель” — это был наш “ответ Керзону”. В “Мудреце” она предстала хорошей актрисой. Большая ли она актриса? Покажет жизнь. Но что она актриса, тратящая себя и пьянеющая от сценической траты, — хороший признак.

Разумеется, он перефразировал монолог Нины Заречной:

“Теперь уж я не так... Я уже настоящая актриса, я играю с наслаждением, с восторгом, пьянею на сцене и чувствую себя прекрасно...”

Прошло тридцать лет. Жизнь показала, что мастер был прав: его ученица стала настоящей актрисой.

И та же жизнь показала, что лотерейный билет оказался счастливым.